Жил Часовщик, и звали А’вель,
Он миром шестерёнок правил.
Он знал их тайный, точный ход,
Часы чинил из года в год.
Любой поломанный металл
В его руках вновь оживал.
Часы его — хрустальный рай,
Где каждый винтик, так и знай,
Стоял на месте и служил
Движенью всех небесных жил.
И не было ему милей,
Чем слушать этот хор вещей.
Но вот однажды, в час дневной,
В часах Авель услышал сбой:
Кукушка, выскочив в свой срок,
Сказала «ку» — но как упрёк,
И «ку» был словно тяжкий вздох…
Её весёлый говорок
Был жалобен, и полон муки,
И в нём услышались все звуки
Разлуки, грусти и беды.
Авель нахмурил лба черты.
«Поломка! — он решил. — Ясна,
Проблема будет решена».
Он вскрыл часы. Он смазал ось,
Чтоб песне весело лилось.
Подправил гирьки, молоточек…
Но в новый час тот голосочек
Стал лишь печальней и больней,
Как плач по родине своей.
Авель нахмурился сильней:
«Дефект в системе! Сколько дней
Она работала, как надо?!
Подызносилось моё чадо».
И вот Авель, достав резец,
Он, как заботливый отец,
Что лечит дитятко своё,
Всё разобрал, всё до основ,
Сменил пружину, вал, рычаг…
Но песня всё звучала так,
Как будто птица взаперти
Молила: «Господи, прости…».
И Авель в ярости вскочил:
«Я всё исправил! Всё вкрутил!
Какой капризный механизм!
Какой дурацкий архаизм —
Душа! Не можешь петь, как должно?!
Ну что ж, придётся неотложно
Тебя исправить!». И с огнём
В глазах, он ночью, перед сном,
Создал шкатулку, как кристалл,
Что звуки рая издавал.
Он вынул сердце у кукушки,
Её живую погремушку,
И вставил вечный, точный, злой,
Свой механизм. «Всё, покой».
И пробил час. И дверца — вбок.
И выехал резной божок.
И полилась — не плач, не стон —
Хрустальная, как дивный сон,
Мелодия. Ни капли лжи.
Ни вздоха. Даже ни души.
Безукоризненный мотив.
И Авель, ухо преклонив,
Стоял и слушал. И в груди,
Где прежде механизм один,
Впервые что-то, как игла,
Кольнуло. И тоска вошла
В него. Он создал идеал,
Но слушать нечего. Финал.
Он слышал только пустоту
Свою. И в эту немоту
Он погружался, одинок,
Не в силах выучить урок,
Что самый точный механизм
Бессилен там, где плачет жизнь.
Вот вам суровая мораль:
Есть раны — их не чинит сталь,
И самая глухая даль —
Не та, что в космосе, а та,
Что между: «ум» и «доброта».
И гений, что привык считать
Весь мир — как схему, чтоб понять
Причину, следствие и связь,
Рискует, с логикой носясь,
Не починить, а просто вскрыть
Ту грудь, где сердце так болит,
И, вырвав душу, чтоб «помочь»,
Остаться с ней на веки в ночь.