Сюжет все помнят. Оленька выходит замуж за содержателя театра и говорит о театре, о публике, о том, что публика невежественна и ничего не понимает в искусстве. Он умирает. Выходит за лесоторговца и говорит о балках, о ценах, о том, что лес дорожает. Он умирает. Сходится с ветеринаром и говорит о падеже скота и о том, что ветеринарный надзор поставлен плохо.
Причём говорит она это не подражая и не поддакивая. Она искренне так думает. Мнения близкого человека становятся её мнениями целиком, без зазора, и никакого внутреннего усилия ей это не стоит.
Читают этот рассказ обычно как историю растворения: женщина теряет себя в каждом мужчине. Есть и прямо противоположное прочтение, и принадлежит оно Толстому. В отдельном послесловии он писал, что Чехов вроде бы собирался посмеяться над своей героиней, а художественно вышло наоборот: получилось прославление способности отдаваться всем существом тому, кого любишь.
Мне интереснее третье, и оно как раз клиническое. Самое важное у Чехова происходит не в привязанностях, а в промежутке между ними.
Что в промежутке
Привязанностей у неё четыре: содержатель театра, лесоторговец, ветеринар Смирнин и в конце гимназист Саша. И только когда ветеринар уезжает с полком, Оленька остаётся по-настоящему одна. Вот здесь Чехов и описывает состояние, ради которого мне особенно интересен этот рассказ.
Он не строит этот эпизод прежде всего как тоску по Смирнину. В центре другое: вместе с человеком исчезает способность иметь собственное отношение к происходящему. У неё не стало никаких мнений. Она видит вокруг предметы и понимает всё, что происходит, но составить мнение не может ни о чём и не знает, о чём говорить.
Дальше он усиливает: видишь, как стоит бутылка, или идёт дождь, или едет мужик на телеге, но для чего эта бутылка, какой в ней смысл, сказать не можешь.
Обратите внимание, что именно исчезло. Не радость, не смысл жизни, не желание жить. Исчезла способность иметь отношение к чему бы то ни было. Мир на месте, восприятие в порядке, а того, кто мог бы к этому миру как-то относиться, нет.
Исчезли не желания и не радость. Исчезла способность иметь отношение к чему бы то ни было.
Вот это место и делает рассказ клинически ценным. Потому что если читать историю как растворение, получается, что своё у Оленьки есть, просто она его отдаёт. А промежуток позволяет проверить другую версию: возможно, отдавать было нечего, потому что собственное содержание возникало только рядом с другим и вместе с ним исчезало.
Два разных клиента за одинаковым поведением
Отсюда различение, ради которого я всё это и пишу.
К нам приходят люди, которые говорят примерно одно и то же: у меня нет своего мнения, я подстраиваюсь, я не знаю, чего хочу, я всегда живу чужой жизнью. Формулировка одинаковая, а устройство за ней бывает совершенно разным.
Причём приходят они обычно не с этим. Запрос звучит иначе: тяжело после расставания, не могу выбрать работу, непонятно, как жить дальше. А фраза про отсутствие своего появляется потом, между делом, и легко проходит как жалоба, а не как описание устройства.
Первый вариант: своё есть, но подавлено. Человек когда-то знал, чего хочет, и научился этого не показывать, потому что было небезопасно. Желания никуда не делись, они под запретом.
Второй вариант: своё не сформировалось. У человека не было условий, в которых собственные предпочтения могли бы возникнуть и быть замеченными. Не отняли, а не дали вырасти.
Задачи здесь разные настолько, что путать их дорого. В первом случае работа идёт с запретом: что будет, если захотеть, кто запретил, чем это грозило. Во втором запрещать нечего, и работа идёт с выращиванием: нужно создать условия, в которых предпочтение вообще может появиться.
Куда смотреть
Это не чек-лист и не два типа клиентов. Скорее направления, в которых я проверяю ту или другую версию, помня, что обе могут оказаться неверными.
- Следы конфликта. Если своё скорее подавлено, я ищу напряжение: «я бы хотела, но», раздражение не по поводу, оговорку, телесную реакцию на разговор о желаниях. Если находится, версия усиливается.
- Что происходит в паузе. Иногда там всплывает что-то живое, иногда тишина. Отсутствие чего-либо в паузе само по себе ничего не доказывает: человек может просто не доверять мне, не понимать, чего от него ждут, или обходиться с молчанием так, как привык.
- Как принимается вопрос о желаниях. Тревога или сопротивление могут поддержать гипотезу о внутреннем конфликте, но сами по себе её не доказывают. Растерянность и попытка угадать правильный ответ заставляют проверить другую версию, но и она может быть про недоверие, а не про пустоту.
- Что бывает наедине с собой. Оживает ли что-то в одиночестве или оно переживается как пустота. Ответ на это редко бывает однозначным и обычно уточняется месяцами.
Оленька, если позволить себе учебное допущение, читается скорее по второму направлению. Она не борется с собой и не страдает от несвободы, ей хорошо, когда есть к кому прилепиться. Плохо ей только тогда, когда прилепиться не к кому.
Как это выглядит в кабинете
Возьму учебную ситуацию, собранную из нескольких похожих работ.
Женщина сорока с небольшим приходит с формулировкой, которую я слышал десятки раз: я не понимаю, чего хочу от жизни. Развелась год назад, до этого двадцать лет прожила в браке, где, по её словам, всё было подчинено интересам мужа. Читала про созависимость, узнала себя, пришла разбираться.
Первые месяцы работа выглядит осмысленной. Мы находим, где она уступала, где отказывалась от своего, где боялась. Она соглашается, приносит примеры, всё складывается.
Настораживает одно. На вопрос, чего же она хотела на самом деле, ответа не появляется ни разу. Не «я хотела, но боялась», а недоумение: она честно пытается вспомнить и не находит. Причём и до брака тоже.
Дальше выясняется, что после развода ей не столько одиноко, сколько никак. Она не тоскует по мужу и не радуется свободе. Ей нечем занять вечер, и дело не в отсутствии занятий, а в том, что ни одно из них не кажется ей более привлекательным, чем другое.
Версия про подавленное своё перестала объяснять происходящее. Я стал проверять другую: возможно, дело было не только в запрете на желания, а в том, что устойчивый доступ к собственным предпочтениям во многих областях так и не сформировался. Замужество давало ей содержание, а развод его забрал.
Ошибка, которая напрашивается
Увидев такого человека, мы почти автоматически ставим целью автономию. И довольно быстро задаём вопрос, который кажется ключевым.
— А чего хотите вы сами?
Сам по себе вопрос не плох, и ответ «не знаю» бывает очень информативным. Плохо становится тогда, когда я задаю его, уже решив, что где-то внутри лежит готовое желание и его надо оттуда извлечь.
Проблема не в вопросе «чего вы хотите». Проблема начинается, когда я уже решил, что ответ обязан существовать.
Из такой позиции вопрос превращается в требование предъявить то, чего может не быть, и переживается соответственно. Человек чувствует, что не справляется с заданием, что от него ждут ответа, которого у него нет, и что его молчание читают как сопротивление. Часто он начинает угадывать: приносит то, что, по его ощущению, я хочу услышать. И мы получаем прекрасный материал, целиком состоящий из моих собственных предположений.
Есть и вторая сторона ошибки, тише и опаснее. Рядом с таким человеком терапевту очень легко начать давать содержание. Он охотно берёт наши формулировки, повторяет наши слова, приносит наши образы как свои открытия. Это очень приятно, и по ощущениям похоже на удачную работу.
О том, как отличить присвоенный образ от собственного, я писал в заметке про метафору клиента. А о том, почему приятность этой конфигурации особенно коварна, здесь: «Тихий нарциссизм кресла терапевта».
Механизм ведь тот же самый, что в рассказе. Была жена содержателя театра, стала клиентка психотерапевта, и теперь у неё есть мнение о границах, привязанности и внутреннем ребёнке.
Стоит назвать и то, что возникает у нас рядом с такими людьми, потому что это довольно узнаваемый набор.
Первое это скука. Разговор идёт гладко, человек соглашается, работа как будто движется, а в комнате при этом отчего-то пусто. Скука не приговор ни ему, ни мне: она заставляет меня проверить версию, не исчезла ли в разговоре различимая позиция второго участника. Проверить, а не сделать вывод.
Второе это соблазн наполнить. Рядом с человеком, у которого своё содержание не появляется, очень трудно удержаться от того, чтобы содержание дать: объяснить, что с ним происходит, предложить формулировку, назвать чувство за него. Он берёт с благодарностью, оживает на глазах, и сессия ощущается продуктивной. В этот момент я рискую воспроизвести ту же конфигурацию, что вижу у Чехова: моё содержание быстро становится её содержанием. Ей не приходится рисковать собственным различием, а мне приятно чувствовать себя точным и полезным.
Когда собственная позиция клиента пока не различима, особенно легко заполнить пространство своей.
Третье возникает позже: раздражение. Обычно когда я замечаю, что человек уже полгода приносит мне мои же слова, а собственных как не было, так и нет. Раздражение стоит рассмотреть отдельно, потому что нередко оно адресовано не ему, а тому, что моя работа оказалась не такой действенной, как показалось вначале.
Что делать вместо
Если гипотеза о несформированном подтверждается, работа меняет масштаб.
Начинать приходится не с желаний, а с предпочтений, причём совсем мелких и по возможности телесных. Не «чего вы хотите от жизни», а холодно ли вам сейчас в кабинете, удобно ли это кресло, не мешает ли свет, устраивает ли время сессии.
— Вам сейчас нормально сидеть или неудобно?
Вопрос кажется бытовым, и в этом его смысл. На него можно ответить, не имея никакой концепции себя: если телесный канал доступен, ответ берётся не из представления о своей личности, а из ощущения. Если он недоступен, работают другие: темп разговора, расстояние, порядок тем, желание продолжать именно этот разговор или свернуть его. Уместно почти в любой момент, но особенно там, где вопросы о желаниях упираются в растерянность.
Дальше существеннее не сам ответ, а то, что с ним происходит. Если человек говорит «неудобно», а я меняю положение кресла, он получает опыт: то, что ему неудобно, оказалось достаточной причиной что-то изменить. Из таких эпизодов постепенно и собирается то, чего сразу спросить было нельзя.
Второй ход касается уже наших отношений. Когда между нами естественно обнаруживается различие, не обязательно его немедленно сглаживать. Иногда сам опыт того, что мы видим одно и то же по-разному, а отношения при этом сохраняются, становится материалом работы.
И третье: не заполнять каждую паузу. Человек, у которого содержание появляется от другого, будет ждать, что я его дам, и если я всегда даю, появляться нечему.
Но и романтизировать тишину не стоит. Оставляя пространство, стоит смотреть, что делает сама пауза: помогает человеку различить что-то своё или только увеличивает пустоту, стыд и ожидание правильного ответа от меня. Во втором случае молчание работает против нас.
Финал, который выглядит как выздоровление
У Чехова есть развязка, и она стоит отдельного взгляда.
В конце появляется Саша, сын ветеринара, и Оленька оживает. У неё снова есть мнения: о гимназии, об уроках, о том, как трудно учиться. Она снова полна, снова говорит, снова счастлива.
Читатель облегчённо выдыхает. И зря.
Если держаться этой оптики, устройство выглядит прежним: изменился только источник. Содержание опять приходит извне и опять держится на присутствии другого, причём теперь другой это ребёнок, у которого своя жизнь и которого Оленька уже боится потерять: она в ужасе от мысли, что мать заберёт Сашу обратно.
Клинический урок из этого простой и неприятный. Возвращение функционирования легко принять за изменение. Человек ожил, повеселел, у него появились планы и мнения, работа выглядит успешной. Проверять при этом стоит не наличие содержания, а то, откуда оно берётся и что будет, когда источник исчезнет.
Стоит сказать и то, что рассказ говорит без нас. Оленьке в её конфигурации по большей части хорошо. Плохо ей в промежутках. И вопрос, требует ли такое устройство изменения, вообще-то не наш.
Где эта оптика не работает
Теперь ограничения, и их здесь больше обычного, потому что тема легко превращается в диагноз культуре.
Не всякая ориентация на другого является дефицитом. Способность жить общим, разделять интересы близкого, менять взгляды под влиянием любимого человека это не патология. Разница не в наличии влияния, а в том, остаётся ли что-то, когда влияние исчезает.
Мы читаем 1899 год глазами сегодняшней автономии. У женщины того сословия и времени спектр возможностей выглядел иначе, и часть того, что мы читаем как несформированность, могла быть единственной доступной формой жизни. Переносить наши нормы самостоятельности на её положение значит ошибаться в основании.
Обстоятельства могут выглядеть как устройство. Экономическая зависимость, небезопасная среда, положение, в котором своё мнение реально опасно иметь, дают ту же картину снаружи. Прежде чем работать с дефицитом идентичности, стоит посмотреть, есть ли у человека условия для того, чтобы иметь предпочтения.
Персонаж это не пациент. Оленька не приходила ко мне, я не могу её расспросить, и всё сказанное про неё это способ подумать, а не диагноз. Литературная фигура удобна именно тем, что не может возразить, и в этом же её главная опасность для нас.
И два варианта редко встречаются в чистом виде. Обычно у человека есть и подавленное, и несформированное, в разных областях по-разному: в работе он точно знает, чего хочет, а в близких отношениях не знает вовсе. Различение нужно не для того, чтобы поставить человека в одну из двух коробок, а чтобы понимать, с чем именно мы имеем дело в конкретном месте.
Что унести
За одинаковой фразой «у меня нет своего мнения» стоят два разных человека, и вопрос, который помогает одному, второму сообщает, что он не справляется.
Проверять стоит не наличие желаний, а то, что происходит в промежутке. Есть ли напряжение, оживает ли что-то в одиночестве, что появляется в паузе. И если собственный ответ устойчиво не появляется, вместо всё более крупных вопросов о желаниях иногда полезнее уменьшить масштаб и начать с того, удобно ли человеку сидеть.
О другом разборе, где сказка тоже используется как учебный материал, а не как набор диагнозов, здесь: «Чиполлино».
Клинические примеры в тексте учебные и собирательные. Трактовки рассказа авторские, текст Чехова используется как учебный материал.